Андрей ТУРКОВ,
газета "1 сентября"
«Здесь человек сгорел…»Эта строчка Фета – словно о судьбе А.Твардовского. Дочери поэта опубликовали его дневники и письма
В уходящем году, знаменательном пронзительно-торжественной годовщиной Победы, произошли два примечательных события, связанные с судьбой этого человека, чье имя неотделимо от истории Великой Отечественной. Как раз к 60-летию Победы подоспела выпущенная издательством «Вагриус» книга автора «Василия Теркина» «Я в свою ходил атаку…», подготовленная дочерьми поэта – В.А. и О.А.Твардовскими. В нее вошли его дневники военных лет и переписка с женой Марией Илларионовной. А совсем недавно в октябрьском номере журнала «Знамя» завершилась тоже подготовленная сестрами Твардовскими публикация рабочих тетрадей Александра Трифоновича 60-х годов, когда он возглавлял «Новый мир». Сам поэт считал этот период своей деятельности (когда его журнал сделался средоточием всего лучшего, талантливого, духовно независимого в литературе и общественной жизни и явно противостоял официозной казенщине и догматизму) не менее значительным, чем пора создания «Теркина». Собственно говоря, это противостояние обозначилось уже в «Теркине» и одновременно с ним создававшейся поэме «Дом у дороги». На авансцену в обоих произведениях решительно выступил рядовой человек, истинный герой и мученик войны, который в тогдашней пропаганде и печати сплошь и рядом оказывался на вторых ролях, оттесняемый так называемым руководящим составом во главе с восславляемым до небес вождем. Теркин – «просто парень сам собой он обыкновенный». Андрей Сивцов в «Доме…» – такой же, да в придачу еще и окруженец, личность по тем временам и нравам несколько подозрительная, равно как и его жена Анна, оказавшаяся на оккупированной территории и этим тоже испортившая свою анкету. В той же поэме есть горькая глава о наших пленных, то бишь согласно сталинскому приказу «изменниках Родины», изображенных поэтом с великой болью и сочувствием. Неудивительно, что, вопреки устоявшимся представлениям, «Теркин», писавшийся поэтом без всякой указки и подсказки, вызывал у идеологических церберов недовольство и подозрения, как о том свидетельствуют и дневниковые записи, и переписка с женой. В штыки встречались упоминания о трагизме и трудностях войны, о тяжелых потерях; задерживалась публикация очередных глав книги; внезапно обрывалось ее чтение по радио замечательным артистом Дмитрием Орловым; а один из партбоссов, Щербаков, требовал даже наскоро закончить ее. И в этих условиях очень дорога была автору неизменная поддержка Марии Илларионовны; она была не только его внимательным читателем, но и первым критиком и советчиком. Она чутко подмечала рост героя, который с развертыванием повествования оказывался не просто умелым, отважным, неунывающим бойцом, но обнаруживал лучшие национальные черты – душевность, участливость и, если воспользоваться словами Щедрина, «нравственное изящество». Скромность, непоказной героизм, склонность не подчеркивать собственных заслуг (как характерна его «самоаттестация» в разговоре со Смертью: «Я не худший и не лучший, что погибну на войне»). Не утаивала Мария Илларионовна и возникавших у нее замечаний. Как тут не вспомнить сказанное в том же «Теркине» о любви, «что вправе ободрить, предостеречь, осудить, прославить»! В том поистине триумфальном успехе, который имела «Книга про бойца» у множества читателей, есть и несомненная заслуга этой женщины, в ту пору с двумя малолетними детьми испытывавшей все тяготы тогдашнего тылового быта. И кто знает, не вошло ли что-то от ее характера и поведения в образ Анны Сивцовой в «Доме…», героически сберегающей свою ребятню «в годину бед… самой, без мужа?». Рабочие тетради 60-х – это, конечно, пора иная, но тоже весьма драматическая, сопряженная с постоянной многолетней борьбой за судьбу уже не только собственных произведений (например, за публикацию начально запрещенной поэмы «Теркин на том свете»), но и за «чужие» – такие, например, как солженицынский «Один день Ивана Денисовича», после публикации в «Новом мире» сделавший целую эпоху в литературе, или повесть Бориса Можаева о Федоре Кузькине, этаком не сдающемся Теркине послевоенной эпохи. Тетради последних лет жизни поэта запечатлели сложный и трагический процесс его «самоизменения» (слово Маркса, вычитанное Твардовским в одной статье) – постепенный отход от прежней искренней и истовой веры в существующий строй, обернувшийся для народа огромными бедствиями и страданиями. Твардовский тяжело переживал не только такие обвальные события, как вторжение в Чехословакию («…Слушал радио… курил, плакал», – сказано в дневнике) или потрясший его арест рукописи романа друга фронтовых лет Василия Гроссмана, но и такие раняще-будничные, как постоянное соприкосновение в бытность депутатом с «однообразным горем жилищно-паспортным» и прочей «подноготной, ужасной» действительностью: «…Порой кажется, что нет и самой советской власти, или она настолько не удалась, что хуже быть не может». С нарастающим гневом и болью говорится в публикуемых тетрадях и о «редакторских мытарствах» Александра Трифоновича – об усиливающихся нападках на «Новый мир» «вурдалачьей стаи» цензоров, партийных деятелей и их подпевал из литературной среды, об «агонии журнала», существующего «с подрезанными крыльями» в сгущающейся атмосфере «лжи, заушательства, оскорблений и политических обвинений».
«Новый мир» идет ко дну, – Честь и совесть на кону, –
твердил поэт за несколько дней до своего вынужденного ухода из журнала «по собственному желанию». В «Теркине» есть эпизод, когда смертельно раненный командир обращается к бойцам со словами: «Я не ранен, я – убит!» Не то же ли можно сказать и о самом авторе, лишившемся любимого журнального детища, особенно читая последние, горькие и вскоре оборванные подступившей болезнью записи? «Все тоньше слой остатних дней…» – мелькнула среди них стихотворная строчка, и, увы, оказалась пророческой… Какая подвижническая, героическая жизнь стоит за всеми этими страницами!
|