Дмитрий ШЕВАРОВ,
газета "1 сентября"
Не чудо ли: мы открываем художника, чьи картины знакомы нам с пеленок
«Земля ведь рай – и жизнь тайна…»
А.К. Саврасов
В декабре минувшего года в Москве открылась выставка Саврасова. И вот уже третий месяц в Инженерном корпусе Третьяковки не протолкнуться. Внизу, где торгуют альбомами и открытками, то и дело слышится: «Саврасова разобрали…» Сотни, тысячи людей приходят каждый день, чтобы увидеть, как грачи прилетели в село Молвитино, как Волга разлилась под Ярославлем, как радуга встает над селом, как туча вот-вот уйдет и солнце преобразит пустынный проселок с тревожными ветлами… Некоторые приходят и во второй, и в третий раз, хотя билеты на выставку не назовешь дешевыми. Рецензенты в газетах гадают о причинах «саврасовского бума» в Москве. Версии высказываются самые экстравагантные: от медицинских (зимняя депрессия) до экономических (рост цен на работы русских мастеров ХIХ века на зарубежных аукционах). Напоминают и о политическом моменте – мол, если последняя большая выставка Саврасова была при Сталине, в 1947 году, то и сейчас такая экспозиция – верная примета того, что вот-вот начнут сажать космополитов. Но если заглянуть в книгу отзывов, что по старинному обычаю лежит на выставке, то откроется целое море ответов на вопрос, почему люди идут и идут к Саврасову. Тут у каждого – своя особенная причина, свой порыв любви или своя затаенная боль. О многом можно лишь догадываться по этим записям. Всего ведь в общей тетради не выскажешь, да и есть в притяжении к Саврасову что-то такое, чего и высказать невозможно. Тут и детская жалость к мокрым вербам, и память о первой любви, нахлынувшей вместе с сырым мартовским ветром, и воспоминание об одиноких вечерах в районной гостинице, где убогий быт скрашивала копия саврасовской картины на стене. Как в стихах у Алексея Решетова:
Ты только что встал на постой, Прилег на казенной постели. Приходит Саврасов седой, Грачи, говорит, прилетели…
Прекрасна эта книга – книга отзывов на выставке Саврасова. На месте сотрудников галереи я издал бы ее как роман. Роман о всех, кто был на выставке и кто не был, и о тех, кто может посетить эту выставку лишь в мечтах, листая послевоенный альбом с репродукциями. «Были. Причастились. Ушли просветленные…» Анна из Петербурга: «Открыла для себя нового Саврасова. Как нужна нам красота в этой жестокой жизни…» Студенты МГУ: «В изумлении полном уходим, чтобы вернуться. Оказывается, Саврасов – это не только “Грачи прилетели”. Таймураз из Южной Осетии: «Подольше не закрывайте эту выставку, пока ее не посетят все жители бывшего СССР! Она необходима как воздух!» Андрей из Москвы: «…Что мы видим? Русь серую, убогую, тихую, печальную, застенчивую – ту, что презирали и старались уничтожить. Прошли годы и столетия. И что? Эта Русь удивительно жива; трогательная, она хватает за сердце и вызывает бурю чувств, воспоминаний и умиления…» Вера и Людмила из Пскова: «Мы уходим с выставки, унося с собой частичку внутреннего свечения, которое открылось нам, наблюдая картины Саврасова. Картины – продолжения тебя самого…» Школьники из Нижнего Тагила: «Открыли для себя совершенно нового удивительного художника – незнакомого, но очень близкого и родного…» Геологи из Красноярска: «Картины Саврасова перевернули наши души, хочется часами любоваться на них и думать, думать…» Второклассница Илона из Звенигорода: «Дорогой Алексей Кондратьевич! Мне очень понравились работы твои. Особенно «Грачи прилетели» и «Лес в инее». Огромное спасибо. Я еще приду!»
Сухарева башня в Москве. 1872.
…Возвращаясь с выставки Саврасова, я почему-то вспомнил один давний фильм, он до сих пор мне нравится – «Сто дней после детства». Там вожатый в пионерлагере показывает вечером ребятам слайд с леонардовской Джокондой. Вожатый просит их подумать над загадкой этой картины, а ребята говорят: ну какая тут загадка, сидит себе женщина да смотрит, да немного улыбается. Ничего загадочного. А вожатый все убеждает подростков: думайте, вглядывайтесь, ведь сотни лет люди ломали головы над таинственной улыбкой Джоконды… Когда я в юности смотрел этот фильм, то благоразумно был на стороне вожатого. Ну как не считаться с тем, что общепринято. А теперь мне вдруг подумалось, что ребята правы. Они сидели на скамейках, еще теплых от недавно погасшего летнего дня. Над ними были звезды, цикады вокруг звенели, прохладой веяло с реки. Вокруг все было исполнено истинными, вселенскими тайнами, а их мучили Джокондой! (Сегодня, наверное, их мучили бы «Черным квадратом» К.Малевича.) Как хорошо, что Саврасовым никого никогда не мучили. Даже когда мы писали сочинения в школе, учителя не говорили о символах и подтекстах и не требовали от нас что-то разгадывать. Они просто прикрепляли репродукцию картины Саврасова повыше, чтобы и с последней парты были видны грачи, и говорили: «Напишите про весну…» И мы писали, грызли ручки, поглядывая то на картину, то на соседку по парте, то за окно, где росли такие же березы, как у Саврасова. Правда, не было за нашим школьным окном храма с колоколенкой, и не звенели колокола, но звенели трамваи. И звон этот был вешним и свежим, совершенно саврасовским. Зимой ведь трамваи почему-то не звенят. Они начинают звенеть в апреле, когда грачи прилетают. Вот вам и загадка, над которой можно размышлять до самого звонка на перемену. А можно и всю жизнь вспоминать с радостью о том, что есть, непременно есть какая-то связь между грачами и трамваями. Та репродукция, которую доставала откуда-то из глубины шкафа наша учительница литературы Капитолина Михайловна Толмачева, была наклеена на картон. Он потемнел от времени, и оттого сквозь саврасовскую весну проступала поздняя осень. Теперь мне даже непонятно, каким чудом эта бедная, пожухлая на углах репродукция производила на нас такое же впечатление, как если бы мы перенеслись в Третьяковскую галерею. (Вот еще одна тайна!) Это сейчас я увидел, что репродукции Саврасова, даже самые качественные, доносят лишь эхо оригинала. Особенно трудно им передать саврасовские дали. А эти дали, просторы, полные воды, неба, воздуха... Саврасов почти не писал закрытых пространств – дворов, улиц, тем более – интерьеров. Его картины как вздох странника. Так и слышишь голос Алексея Кондратьевича, обращенный к ученикам: «Что вы тут сидите в духоте? Ступайте в природу. Уж распустился дуб… В Сокольниках фиалки цветут, а вы…»
Он был профессором в Училище живописи, ваяния и зодчества, но учил он странно – никого не наставлял, не ругал, не поправлял. Один из его любимейших учеников, Константин Коровин, вспоминал: «Алексей Кондратьевич был огромного роста и богатырского сложения. Карие глаза выражали беспредельную доброту и ум. Человек он был совершенно особенной кротости. Никогда не сердился, говорил застенчиво и робко, как-то не сразу…» Если другие профессора заставляли своих воспитанников целыми днями копировать старых мастеров, рисовать гипсовые головы и натурщиков, то Алексей Кондратьевич, наоборот, гнал учеников из натурных классов и хлопотал лишь о том, чтобы у каждого были добротные высокие сапоги для хождений по весенним перелескам. Разглядывая этюды, он говорил: «А вот тут замучено, старался очень – не надо стараться…» Его спрашивали: «А как же писать, с чего начинать?» «Не знаю, – опустив глаза, говорил Алексей Кондратьевич. – Нужно любить… Знайте веру, надежду и любовь – остальное приложится…»
Из саврасовской мастерской были видны сокольнический парк, церковь Фрола и Лавра, а далеко на горизонте лежал синий лес. Отсюда, из этой скромной мастерской, выйдет весь ранний русский импрессионизм, великий Левитан и блистательный Коровин. Но тогда они были мальчишками и не в силах были защитить своего профессора. Алексея Кондратьевича за нарушение распорядка и методики преподавания лишили звания, должности, казенной квартиры. Это несчастье совпало с трагедиями в семье. Саврасов остался совсем один. Дельцы от искусства пользовались безвыходным положением Алексея Кондратьевича и платили ему за картины гроши, а иногда и вовсе расплачивались бутылкой водки. Только вера и смирение удерживали художника от самоубийства. Встретив однажды на улице Коровина, он сказал: «Костенька, не сердись – болен я. Я приду к вам, когда поправлюсь. Вот довели меня, довели… Пойми, я полюбил, полюбил горе… Пойми – полюбил унижение… Пойми. Я приду. Прощай. Не провожай меня…»
Саврасов умер в земской больнице под Москвой 26 ноября 1897 года. Из училища, где он преподавал столько лет, на похоронах был лишь отставной солдат Плаксин, служивший в училище сначала сторожем, а потом швейцаром. В те дни ударили морозы, и Плаксин вспоминал, как таким же зимним утром в училище хлопали двери и на пороге появлялся Алексей Кондратьевич – в башлыке, с заиндевевшей бородой и усами. Плаксин ставил самовар, а Саврасов потирал свои большие озябшие руки: «Да-да, зима… Как сады покрылись инеем! У меня из окна виден забор и около – бузина, тоже в инее. И колодец заледенел. Какие формы!.. Я и в Швейцарии был, и в Италии. В Италии, конечно, небо прекрасно. А у нас разве нет неба?.. Ты пойми его, полюби. Тут оно и откроется…»
|